Неточные совпадения
Он молчал и в ужасе слушал ее слезы,
не смея мешать им. Он
не чувствовал жалости ни к ней, ни к себе; он был сам жалок. Она опустилась в кресло и, прижав голову к платку, оперлась на стол и плакала горько. Слезы текли
не как мгновенно вырвавшаяся жаркая струя, от внезапной и временной
боли, как тогда в парке, а изливались безотрадно, холодными потоками, как осенний дождь, беспощадно поливающий нивы.
Теперь уже я думаю иначе. А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается
не роскошью жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я
чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту
боль? Худо будет мне. Я и теперь без ужаса
не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое счастье и подал вам руку навсегда. А то…
Возвращаяся чрез Клин, я уже
не нашел слепого певца. Он за три дни моего приезда умер. Но платок мой, сказывала мне та, которая ему приносила пирог по праздникам, надел,
заболев перед смертию, на шею, и с ним положили его во гроб. О! если кто
чувствует цену сего платка, тот
чувствует и то, что во мне происходило, слушав сие.
И он старался вспомнить ее такою, какою она была тогда, когда он в первый раз встретил ее тоже на станции, таинственною, прелестной, любящею, ищущею и дающею счастье, а
не жестоко-мстительною, какою она вспоминалась ему в последнюю минуту. Он старался вспоминать лучшие минуты с нею; но эти минуты были навсегда отравлены. Он помнил ее только торжествующую, свершившуюся угрозу никому ненужного, но неизгладимого раскаяния. Он перестал
чувствовать боль зуба, и рыдания искривили его лицо.
Боль была странная и страшная, но теперь она прошла; он
чувствовал, что может опять жить и думать
не об одной жене.
После страшной
боли и ощущения чего-то огромного, больше самой головы, вытягиваемого из челюсти, больной вдруг,
не веря еще своему счастию,
чувствует, что
не существует более того, что так долго отравляло его жизнь, приковывало к себе всё внимание, и что он опять может жить, думать и интересоваться
не одним своим зубом.
— Это было даже и
не страшно, а — больше. Это — как умирать. Наверное — так
чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет
боли, а — падение. Полет в неизвестное, в непонятное.
На Театральной площади, сказав извозчику адрес и
не останавливая его, Митрофанов выпрыгнул из саней. Самгин поехал дальше,
чувствуя себя физически больным и как бы внутренне ослепшим,
не способным видеть свои мысли. Голова тупо
болела.
— Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они — еще
не я, — начал он тихо и осторожно. — Жизнь — бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, — они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и человек, загроможденный, подавленный ими, перестает
чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как
боль…
Я, брат, в своем классе — белая ворона, и я тебе прямо скажу:
не чувствуя внутренней связи со своей средой, я иногда жалею… даже
болею этим…
Но и вечером, в этом душном томлении воздуха, в этом лунном пронзительном луче, в тихо качающихся пальмах, в безмятежном покое природы, есть что-то такое, что давит мозг, шевелит нервы, тревожит воображение. Сидя по вечерам на веранде, я
чувствовал такую же тоску, как в прошлом году в Сингапуре. Наслаждаешься и страдаешь, нега и
боль! Эта жаркая природа, обласкав вас страстно, напутствует сон ваш такими богатыми грезами, каких
не приснится на севере.
— Совершенно могу, да и
боли я такой уже теперь
не чувствую.
— Почему ж
не бывают, Lise, точно я глупость сказала. Вашего мальчика укусила бешеная собака, и он стал бешеный мальчик и вот кого-нибудь и укусит около себя в свою очередь. Как она вам хорошо перевязала, Алексей Федорович, я бы никогда так
не сумела.
Чувствуете вы теперь
боль?
Если же могли
почувствовать боль и жалость, что человека убили, то, конечно, уж потому, что отца
не убили: убив отца,
не соскочили бы к другому поверженному из жалости, тогда уже было бы иное чувство,
не до жалости бы было тогда, а до самоспасения, и это, конечно, так.
Еще никогда
не делала Катя таких признаний Алеше, и он
почувствовал, что она теперь именно в той степени невыносимого страдания, когда самое гордое сердце с
болью крушит свою гордость и падает побежденное горем.
Он забыл, где он — и, может быть, даже — кто он такой. Природа взяла свое, и этим крепким сном восстановила равновесие в силах. Никакой
боли, пытки
не чувствовал он. Все — как в воду кануло.
Но ни ревности, ни
боли он
не чувствовал и только трепетал от красоты как будто перерожденной, новой для него женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь жаждой превратить и то и другое в образы и звуки. В нем умер любовник и ожил бескорыстный артист.
Даже красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним: его влекла к ней какая-то другая сила. Он
чувствовал, что связан с ней
не теплыми и многообещающими надеждами,
не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг
болью, какими-то посторонними, даже противоречащими любви связями.
Цитирую его «Путешествие в Арзрум»: «…Гасан начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу, после чего он начал ломать мне члены, вытягивать суставы, бить меня сильно кулаком: я
не чувствовал ни малейшей
боли, но удивительное облегчение (азиатские банщики приходят иногда в восторг, вспрыгивают вам на плечи, скользят ногами по бедрам и пляшут на спине вприсядку).
Я шагал в полной тишине среди туманных призраков и вдруг
почувствовал какую-то странную
боль в левой ноге около щиколотки;
боль эта стала в конце концов настолько сильной, что заставила меня остановиться. Я оглядывался, куда бы присесть, чтоб переобуться, но скамейки нигде
не было видно, а нога
болела нестерпимо.
Через час я
почувствовал облегчение:
боль в ноге еще была, но уже
не такая, как раньше.
Это все равно, как если, когда замечтаешься, сидя одна, просто думаешь: «Ах, как я его люблю», так ведь тут уж ни тревоги, ни
боли никакой нет в этой приятности, а так ровно, тихо
чувствуешь, так вот то же самое, только в тысячу раз сильнее, когда этот любимый человек на тебя любуется; и как это спокойно
чувствуешь, а
не то, что сердце стучит, нет, это уж тревога была бы, этого
не чувствуешь, а только оно как-то ровнее, и с приятностью, и так мягко бьется, и грудь шире становится, дышится легче, вот это так, это самое верное: дышать очень легко.
«А когда бросишься в окно, как быстро, быстро полетишь, — будто
не падаешь, а в самом деле летишь, — это, должно быть, очень приятно. Только потом ударишься о тротуар — ах, как жестко! и больно? нет, я думаю,
боли не успеешь
почувствовать, — а только очень жестко!
Иона отъезжает на несколько шагов, изгибается и отдается тоске… Обращаться к людям он считает уже бесполезным. Но
не проходит и пяти минут, как он выпрямляется, встряхивает головой, словно
почувствовал острую
боль, и дергает вожжи… Ему невмоготу.
Долго оторванная от народа часть России прострадала молча, под самым прозаическим, бездарным, ничего
не дающим в замену игом. Каждый
чувствовал гнет, у каждого было что-то на сердце, и все-таки все молчали; наконец пришел человек, который по-своему сказал что. Он сказал только про
боль, светлого ничего нет в его словах, да нет ничего и во взгляде. «Письмо» Чаадаева — безжалостный крик
боли и упрека петровской России, она имела право на него: разве эта среда жалела, щадила автора или кого-нибудь?
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне
не было сказано ни одного слова, точно она совсем
не существовала на свете. Привалов в первый раз
почувствовал с
болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после смерти близкого человека.
Он рассказывал мне про свое путешествие вдоль реки Пороная к заливу Терпения и обратно: в первый день идти мучительно, выбиваешься из сил, на другой день
болит всё тело, но идти все-таки уж легче, а в третий и затем следующие дни
чувствуешь себя как на крыльях, точно ты
не идешь, а несет тебя какая-то невидимая сила, хотя ноги по-прежнему путаются в жестком багульнике и вязнут в трясине.
Наказание розгами от слишком частого употребления в высшей степени опошлилось на Сахалине, так что уже
не вызывает во многих ни отвращения, ни страха, и говорят, что между арестантами уже немало таких, которые во время экзекуции
не чувствуют даже
боли.
Несмотря на уверенья Дуни, что никакой
боли она
не чувствует, что только в духоте у нее голова закружилась, Марко Данилыч хотел было за лекарем посылать, но Дарья Сергевна уговорила оставить больную в покое до у́тра, а там посмотреть, что надо будет делать.
Я уж
не помню, как мы выехали. Несколько часов сряду я проспал скрюченный и проснулся уже верст за десять за Сергиевским посадом,
чувствуя боль во всем теле.
«Больной», с которым я имею дело как врач, — это нечто совершенно другое, чем просто больной человек, — даже
не близкий, а хоть сколько-нибудь знакомый; за этих я способен
болеть душою,
чувствовать вместе с ними их страдания; по отношению же к первым способность эта все больше исчезает; и я могу понять одного моего приятеля-хирурга, гуманнейшего человека, который, когда больной вопит под его ножом, с совершенно искренним изумлением спрашивает его...
Шел я далеко
не таким победителем, как когда-то в пансион Рыхлинского. После вступительного экзамена я
заболел лихорадкой и пропустил почти всю первую четверть. Жизнь этого огромного «казенного» учреждения шла без меня на всех парах, и я
чувствовал себя ничтожным, жалким, вперед уже в чем-то виновным. Виновным в том, что
болел, что ничего
не знаю, что я, наконец, так мал и
не похож на гимназиста… И иду теперь беззащитный навстречу Киченку, Мине, суровым нравам и наказаниям…
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим криком девушки, и вспышкой гнева и отчаяния самого автора… Зачем же, зачем он написал это?.. Такое ужасное и такое жестокое. Ведь он мог написать иначе… Но нет. Я
почувствовал, что он
не мог, что было именно так, и он только видит этот ужас, и сам так же потрясен, как и я… И вот, к замирающему крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние,
боль и гнев его собственного сердца…
Дверь
не отворялась, никто
не входил, только Евсеич начинал всхрапывать, сидя в другой комнате; фантазии мои разлетались как дым, а я начинал
чувствовать усталость, голод и головную
боль.
«Всё кончено! — убит!» — подумал он, когда бомбу разорвало (он
не помнил, в чет или нечет), и он
почувствовал удар и жестокую
боль в голове.
Через полчаса он лежал на носилках, около Николаевской? казармы, и знал, что он ранен, но
боли почти
не чувствовал, ему хотелось только напиться чего-нибудь холодного и лечь попокойнее.
Козельцов через подбородок смотрел на то, что делает доктор с его раной, и на лицо доктора, но
боли никакой
не чувствовал.
Да, это лучше… в беспамятстве, ни
боли… ничего
не будешь
чувствовать!
В этот день (в воскресенье) Александров еще избегал утруждать себя сложными номерами, боясь возвращения
боли. Но в понедельник он почти целый день
не сходил с Патриаршего катка,
чувствуя с юношеской радостью, что к нему снова вернулись гибкость, упругость и сила мускулов.
И он уже
не чувствовал никакой
боли, когда бился головой и локтями об пол в этой безумной борьбе.
Разговор обыкновенно начинался жалобою Глафиры Львовны на свое здоровье и на бессонницу; она
чувствовала в правом виске непонятную, живую
боль, которая переходила в затылок и в темя и
не давала ей спать.
Глафире Львовне было жаль Любоньку, но взять ее под защиту, показать свое неудовольствие — ей и в голову
не приходило; она ограничивалась обыкновенно тем, что давала Любоньке двойную порцию варенья, и потом, проводив с чрезвычайной лаской старуху и тысячу раз повторив, чтоб chère tante [милая тетя (фр.).] их
не забывала, она говорила француженке, что она ее терпеть
не может и что всякий раз после ее посещения
чувствует нервное расстройство и живую
боль в левом виске, готовую перейти в затылок.
Василий Васильевич вдруг ощутил какую-то пустоту в уме и сердце, и эта пустота мешала ему
не только выразить свое страдание, но даже, казалось,
чувствовать его. Так нанесенный смертельный удар причиняет порой менее
боли, нежели легкая царапина.
Все эти темные представления мучили и
не удовлетворяли. Они стоили больших усилий и были так неясны, что в общем он
чувствовал лишь неудовлетворенность и тупую душевную
боль, которая сопровождала все потуги больной души, тщетно стремившейся восстановить полноту своих ощущений.
Прежде он только
чувствовал тупое душевное страдание, но оно откладывалось в душе неясно, тревожило смутно, как ноющая зубная
боль, на которую мы еще
не обращаем внимания.
Мы стали приближаться к Новочеркасску. Последнюю остановку я решил сделать в Старочеркасске, — где, как были слухи, много
заболевало народу, особенно среди богомольцев, — но
не вышло. Накануне, несмотря на прекрасное питание, ночлеги в степи и осторожность, я
почувствовал недомогание, и какое-то особо скверное: тошнит, голова кружится и, должно быть, жар.
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и,
не мигая, ничего
не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро
почувствовала боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
В то же время он
почувствовал, что раны, на которые он сгоряча
не обратил внимания, теперь причиняют ему нестерпимую
боль.
Государыня редко каталась по городу — ей
не позволяли этого ее многочисленные занятия, но однажды,
почувствовав головную
боль, она села в сани, проехалась и получила облегчение.
Все это слишком ясно, все это в одну секунду, в один оборот логической машины, а потом тотчас же зубцы зацепили минус — и вот наверху уж другое: еще покачивается кольцо в шкафу. Дверь, очевидно, только захлопнули — а ее, I, нет: исчезла. Этого машина никак
не могла провернуть. Сон? Но я еще и сейчас
чувствую: непонятная сладкая
боль в правом плече — прижавшись к правому плечу, I — рядом со мной в тумане. «Ты любишь туман?» Да, и туман… все люблю, и все — упругое, новое, удивительное, все — хорошо…